культура

Повесть о том, как один бизнесмен двух пролетариев прокормил

rand-family3a-470x394Велимир Долоев

Этого урока литературы ученики пятого “А” класса провинциальной элитной школы ждали с нетерпением. Ещё бы, ведь учитель обещал рассказать им ещё одну интересную сказку! Первая – о Мальчише-Плохише – надолго запомнилась детям. Когда прозвенел звонок, все были на своих местах, ожидая нового интересного рассказа.

– Сегодня, господа, – начал учитель. – Я расскажу вам сказку про то, как один бизнесмен двух пролетариев прокормил, обогрел и всем обеспечил.

– А кто такие пролетарии? – спросил Иоанн Сивуха, поповский сынок.

– Это такие оборванцы, – ответил за учителя Адольф Квасной, сын частного предпринимателя. – Ходят у нас по магазину и на складе тоже, спереть чего-нибудь норовят. Ещё деньги им платить надо. А, ещё они работают вроде.

– А у нас на даче работают не пролетарии, а солдаты, – похвастался Паша Недоренненкампф, генеральский сынок. – Или солдаты – это тоже пролетарии?

– Адольф правильно сказал, – продолжил учитель. – Пролетарии – это оборванцы. И вот однажды утром проснулись двое таких вечно недовольных пролетариев не у себя дома, а на необитаемом острове.

Жили до того пролетарии в городе Урюпинске, работали то поденно, то постоянно, то по выходным, то в ночную смену. Были те пролетарии совками, то есть в жизни ну ничего не понимали. И вот проснулись они на необитаемом острове, лежа под одним одеялом.

– Экой странный мне приснился сон, товарищ, – сказал один пролетарий. – Будто попал я на необитаемый остров. То ли канарский, то ли багамский… – и тут они оба как вскочат!

– Да что ж это с нами приключилось! – орут не своим голосом.

Стали думать и гадать, что теперь делать и куда пойти. Пошли вглубь острова.

Видят – стоят прилавки с продуктами – бананы-кокосы, рай апельсиновый, колбасы триста сортов и три тыщи сортов водки. И на всем ценники наклеены: трогать нельзя – Частная Собственность, ничего, что остров необитаемый и весь товар пропадет без толку – Законы Рынка есть законы рынка. Вздохнули пролетарии, облизнулись и дальше пошли.

Видят – стоят посреди джунглей шкафы стеклянные, а на полках – чего только нету! Мобильники крутые, мобильники гламурные, мобильники с камерами и мобильники без камер, мобильники со встроенными кипятильниками и мобильники со встроенными холодильниками. Плееры, чтобы слушать музыку для женщин и плееры, чтобы слушать музыку для мужчин, а также, конечно, плееры, чтобы слушать музыку вдвоем. Телевизоры с диагональю в двести дюймов и телевизоры, которые на руке носят, как часы. А уж аксессуаров к этим делам – видимо-невидимо! И везде, ясное дело, ценники висят: не заглядывайся, мужичина, Частная Собственность!

Вздохнули вновь пролетарии и пошли дальше. А время клонится к вечеру, и ни поесть ничего нет, ни развлечься. Только видят они – лежит на дороге старый нумер “Российской газеты”. Решили тогда хоть его прочесть.

“Вчера, – начал читать вслух первый пролетарий, – на Валдае был торжественно освящен и открыт Свято-Оптовый монастырь, разрушенный безбожной властью в годы великой смуты. При открытии присутствовали Верховный, Святейший, Генеральный и другие уважаемые персоны… На восстановление монастырского комплекса собирали деньги всем миром, особенно отличились в благом деле Газпром и РАО ЕЭС России. Это показывает, как возрождается русский народ после тяжелых лет бездуховности… Святейший поблагодарил светские власти за поддержку и понимание, Верховный же выступил с ответной речью, в которой подчеркнул, что правительство только возвращает старые долги церкви… В каждой келье монастыря имеются полы с подогревом и пластиковые окна… После торжественного богослужения состоялся банкет, на котором…” – тут пролетарии почувствовали урчание в желудках.

– Дай-ка мне лучше, товарищ, – сказал второй пролетарий, и, выхватив газету, прочел следующее:

“На торжественной церемонии вручения музыкальной премии “Писк года” Николай Басков укусил за грудь Анну Семенович, тем самым полностью опровергнув слухи о своей нетрадиционной сексуальной ориентации…” – и вновь пролетарии почувствовали острый голод.

– Нет, товарищ, ты тоже не умеешь выбирать чтение! – первый вновь вырвал газету и начал читать:

“Ни для кого не секрет, что в условиях надвигающегося финансового кризиса наши возможности в праздновании знаменательных дат российской истории, таких как День Независимости От Социальных Обязательств или День Единства Бизнеса и Власти, резко сужаются. Но выход всегда есть! Для людей среднего класса таким выходом стал спиртовой комбайн “Илья Муромец”, способный производить из вторичного продукта до десяти литров высококачественного этанола в день…”

– … А зачем так сложно? – спросил Иоанн Сивуха, поповский сынок. – Мой батюшка, отец Василий, по благословлению Высокопреосвященного открыл в нашем районе недавно ларек, где за очень умеренную плату всякий может приобщиться к традиционным ценностям русского народа…

– А, вот, значит, почему в нашем магазине продажи спиртного падают! – возмутился Адольф Квасной. – У, кудесники Креста, Чернобог вас забери…

– Но ты, идолопоклонник! – забасил неожиданно Иоанн и привстал.

– Господа, господа, – зачастил, испугавшись, учитель. – Не надо ссор, а не то придут Кровавые Большевики, и всем будет плохо.

– Ой-ой, не надо большевиков, – испугалась Валерия Бляцкая, дочь известной журналистки.

– Не боись, Лерка, мы с Пашкой тебя защитим, – покровительственно произнес Генрих Скуратов, сын генерала ФСБ.

– Мне можно продолжать, господа? – спросил учитель, глядя на успокоившихся уже учеников.

– Давай, учитель! – согласились все.

– … Так вот, приуныли наши пролетарии, призадумались, что делать, чтобы с голоду не помереть. И вот один из них, который однажды работал сторожем в элитном дачном поселке и, следовательно, был поумнее, говорит:

– Надо нам, товарищ, бизнесмена найти.

– Как так – бизнесмена? Где ж мы его найдем, товарищ?

– Да везде! Бизнесмены – они везде есть, только от налогов прячутся. Мы б его нашли – он бы нам и работы дал, и накормил, и обогрел…

Сказано – сделано. Пошли пролетарии искать бизнесмена. Долго его искали, но, наконец, блеск хронометра с репетицией и запонок с бриллиантовой пылью в сердце джунглей дал им счастливый знак. Налетели они на бизнесмена, схватили его крепко за отвороты костюма от Версаче и кричат:

– Батюшка! Благодетель! Смилуйся! Спаси от голодной смерти!

Видит бизнесмен, что пролетарии попались назойливые. Хотел было уйти от них по-английски, не прощаясь, но те вцепились в него намертво. И начал он тогда перед ними действовать.

Перво-наперво связался бизнесмен по мобильному телефону с зарубежными партнерами – и меньше чем через час самолетом на остров доставили два комплекта новеньких спецовок с синими воротничками стоимостью всего сто долларов, вычтенных из будущего заработка пролетариев. Тут же подписали пролетарии трудовой договор, получили аванс и, само собой, тут же расплатились с благодетелем.

Затем приказал бизнесмен расчистить в джунглях площадку для постройки барака. Затем самолетом была доставлена стандартная двухместная конструкция стоимостью всего пятьсот долларов, вычтенных из будущего заработка пролетариев. Настоящий Деловой Человек прежде всего должен заботиться о своих подчиненных.

Тут бизнесмен пробежался по острову, увидел скалу, ткнул в неё бриллиантовой запонкой – и засверкала, обнажившись, золотая жила. Увидел трухлявый пень, пнул его ногой – и забил сверкающий нефтяной фонтан. Увидел железное дерево, походил вокруг него, раздумывая, как бы приспособить к делу, постучал на пробу, нахмурился. Достал счетчик Гейгера, глянул на него – и с радостным криком отскочил в сторону: дерево оказалось не железным, а урановым!

А пролетарии только бегают за ним следом да подбирают разнообразные ресурсы. И разговаривают промеж собой:

– А как ты думаешь, товарищ, чем генномодифицированные продукты отличаются от натуральных?

– Тем, товарищ, что в генномодифицированных есть гены, а в натуральных – нету. Как утверждает “Российская газета”…

– А не почитать ли нам “Российскую газету”?

– Нельзя, товарищ. Вот после окончания рабочего дня – пожалуйста.

Сядут они вечерком, раскроют свежий нумер “Российской газеты”, почитают, кто чего откушал, кто кого покусал – и ничего, не тошнит!

Долго ли, коротко ли, но наскучила пролетариям благополучная жизнь. Стали они нудить бизнесмена: так и так, доставь нас в родной Урюпинск, а то организуем (прости, Господи!) профсоюз, и зачнем бастовать. И что же! Оказалось, бизнесмен бывал и в Урюпинске!

– А ведь мы из Урюпинска родом! – обрадовались пролетарии.

– А я, господа, если видели – черный “Лексус”, или серебристая “Тойота”, или красный “Бентли” – это я самый и есть.

Недолго бизнесмен думал, как своих работников обрадовать. Наконец, вызвал персональный самолет, усадил пролетариев в мягкие кресла, самолично пристегнул им ремни и приказал пилоту:

– Гони в Урюпинск!

– … И что же, приехали они домой? – спросил нетерпеливый Адольф Квасной.

– Да, с несметными богатствами, заработанными на службе у бизнесмена, и зажили весело – стали есть сыто пить пьяно, однако и бизнесмена не забывали: каждый год к Дню Единства Бизнеса и Власти ставили в местном храме свечу за здравие благодетеля и всего российского Делового Мира.

Источник

Києво-Могилянський театральний центр «Пасіка»: парадокси режиму

EMVhjOjtstM

Гліб Афендик,

культуролог, випускник НаУКМА, режисер студії «Театр у Кімнаті»

Фашизм являє собою […] історичну фазу розвитку капіталізму,[…]  і тому боротися проти фашизму можна лише як проти капіталізму, капіталізму найбільш неприкритого, у його найбільш зухвалій, жорстокій та демагогічній формі.

Бертольт Брехт

Проблема захисту сучасної Могилянки від загрози русифікації полягає в тому, що абсурдність, з якою ведеться цей захист, стає набагато більшою загрозою для української ідеї, ніж будь-які маси російськомовних. З такими друзями та захисниками Могилянці не потрібні ніякі вороги.

В понеділок, 8-го квітня, на сторінці студії «Театр у Кімнаті» з’явилося таке повідомлення:

«Сьогодні всім художнім колективам та напрямкам “ТЕАТРУ у КІМНАТІ” несподівано й різко було відмовлено у подальшій співпраці з Києво-Могилянським Театральним Центром “ПАСІКА”. Приводом для цього став вечір перформансів “Спільний простір”, який відбувся у Театральному Центрі 6-ого квітня. Керівник “Пасіки” Андрій Приходько пояснив свою позицію невідповідністю нашої діяльності ідеям “україномовного простору” на території Києво-Могилянської Академії. При цьому пан Приходько зізнався, що не відвідав жодного перформансу з тих, що були представлені на вечорі. Для прийняття рішення (яке він, за його словами, узгодив з керівництвом) йому вистачило спостереження за людьми, що стовпилися у коридорі біля входу перед початком дійства. Наші аргументи щодо україномовності самих перформансів та афіш Андрій Приходько назвав (цитата) “блядством”. Детальніших пояснень він не надав.

Своїм вироком він також скасував прем’єру колаж-вистави “Репетируємо та граємо Києво-Могилянську Барокову Драму”, яка була запланована на найближчі вихідні (14 квітня). Оскільки інформація щодо цієї прем’єри вже поширювалася нами в мережі, повідомляємо про відміну вистави і просимо вибачення в усіх, хто збирався до нас завітати».

Завдяки численним перепостам це повідомлення прочитало близько 4000 людей, в тому числі й керівник Культурно-Мистецького центру НаУКМА Микола Вержбицький, який відмовився від подальшого обговорення ситуації. Представникам «Театру у Кімнаті», що завітали до нього зранку 15 квітня, він відповів (цитую дослівно): «Потрібно було приходити до мене до того, як ви влаштували публічну дискусію». Від подальших пояснень цих слів він відмовився. Отже, свобода слова “діє”! Виявляється, «публічність» – лайливе слово, а пост на фейсбуці може стати приводом для звинувачення. Дуже патріотично, як на мене, з боку пана Вержбицького.

 Але, здається, існує досить банальне пояснення цього страху перед “публічною дискусією”. Києво-Могилянський Театральний Центр «Пасіка» існує на базі Культурно-Мистецького Центру НаУКМА як нелегальна структура. Не існує жодного офіційного документу (чи, принаймні, ніхто з членів «Пасіки» ніколи його не бачив), який би регламентував роботу цієї установи. Андрій Приходько сам неодноразово зауважував на щотижневих зборах, що ніхто з режисерів «Пасіки» немає жодної документальної підстави робити тут свої вистави. Отже, «Пасіка» тримається виключно на усній домовленості пана Приходька з керівництвом Києво-Могилянської академії, а, значить, він може запрошувати та викидати незручні для нього колективи, як-то кажуть, просто з помаху своєї руки. Це якийсь варіант локальної абсолютистської монархії початку XXI сторіччя. При чому цілковито цинічної та безвідповідальної: нелегальний “монарх”, що самовільно позбавляє приміщення студентів та випускників Києво-Могилянської академії в стінах Культурно-Мистецького центру Києво-Могилянської академії. Такі от парадокси.

І це ще не все. Мало хто знає, що всі репертуарні вистави «Пасіки» є платними. Це одне з обов’язкових правил гри, що визначені “всемогутнім” Андрієм Приходьком. Студія «Театр у Кімнаті», яка на 90% складається зі студентів та випускників НаУКМА, вже багато років відстоює ідею безкоштовного мистецтва. Суперечки з цього приводу точилися ще з 2011 року, коли ми добивалися права безкоштовно показати в стінах Академії виставу «Одержима» за п’єсою Лесі Українки до ювілею письменниці! Чи не це, часом, стало справжньою причиною а) рішення Андрія Приходька б) відмови директора Культурно-Мистецького Центру пояснювати ситуацію?! Постає банальне і вкрай неприємне навіть для патріотично налаштованих могилянців питання: кому це вигідно?

ПОВЕРНІТЬ НАМ ПРАВО ПИСАТИ НА АФІШАХ: «ВХІД ВІЛЬНИЙ»!!!

За радянських часів існувала стаття про заборону підприємницької діяльності. В сучасному  Києво-Могилянському Театральному центрі «ПАСІКА» існує негласна заборона непідприємницької діяльності. І стосується вона не тільки так званих “професійних” режисерів. Безкоштовність, некомерційність в буквальному сенсі заборонені керівництвом – головою «ПАСІКИ» Андрієм Приходьком за мовчазної підтримки директора Культурно-Мистецького центру НаУКМА Миколи Вержбицького. Така парадоксальна ситуація подається як величезне благо – це називається “полігоном для молодої української театральної формації”. Колективу, що запропонує грати свою виставу безкоштовно, просто відмовлять – такі правила! Логіка дуже проста: не подобається, шукайте інший майданчик. Фактично, мистецтво у Театральному центрі «ПАСІКА» не має права не бути бізнесом. І жодні особисті переконання з цього приводу не враховуються. Що це? своєрідна форма капіталістичного насилля? Заробляти – тепер новий категоричний імператив?

Ось лише деякі, як на мене, дуже показові висловлювання голови «ПАСІКИ»:

  • – Це вам не простір для «убогіх»
  • – Потрібно бути адекватними, вистачить бавитися у маргінальність
  • – Квиток в кіно та на дискотеку коштує дорожче, ніж у театр; театр має ставати вартісним.

Вартісність театру вимірюється, на жаль, кількістю проданих квитків. До речі, аби правила гри були зрозумілими й прозорими, у Театральному центрі встановлено мінімальну вартість квитка (таксу): 40 грн. Продавати квитки дешевше заборонено. А от дорожче – скільки завгодно, це навіть вітається! Зрозуміло, що прибуток ділиться навпіл: 50% – Театральному центру, 50% – колективу, що грає виставу. Але це починаючи з третьої вистави. Перші 2 прем’єри стовідсотково граються на користь Театрального центру. Такі порядки в одному з кращих ВНЗ країни!

В усій цій арифметиці мене хвилює навіть не те, чи справедливі ці правила й чи законні ці вимоги суто з юридичної точки зору. Мене непокоїть неможливість (точніше – заборонність!) іншої логіки, інших підходів. Як режисер одного з багатьох театральних колективів, що працюють на майданчиках «ПАСІКИ», та як випускник Києво-Могилянської академії, я висловлюю своє категоричне неприйняття цих тиранічних обмежень. Я хочу мати реальне (а не лише деклароване А. Приходьком) право не погоджуватись з підприємницькими поглядами на мистецтво, на те, яким воно (з його точки зору) “має ставати”; і, нарешті, – о, парадокси нашого (капіталістичного) часу! – я вимагаю права робити безкоштовні вистави у своєму університеті! Виявляється, цього тепер треба добиватися…

Цікаво, що «ПАСІКА» утворювалася насамперед як центр, де зможуть вільно співіснувати різні театральні колективи, як певна множинність художніх форм, усвідомлень і вподобань. Цей “полігон” міг би стати безпрецедентним явищем для сучасного (вкрай консервативного!) українського театру. Поєднання непоєднуваного, діалог напрямків, міжмистецькі взаємодії – справжній експериментальний майданчик. І університет як місце народження нових ідей! Саме цього, здається, прагне Андрій Приходько. Принаймні, на словах. Проте його відверто консервативна позиція та залежність від означника «голова» зводять нанівець весь задум. Фактично, театральний центр «ПАСІКА» є зараз місцем справжнісінької буржуазної тиранії: тут не можна не заробляти! Це простір, де репресовано безкоштовне мистецтво. І, відповідно, тут немає місця для колективу могилянців, що його відстоює.

Наприкінці цієї сумної статті зауважу, що ситуація, яка склалася сьогодні навколо «Театру у Кімнаті», потребує якомога ширшого публічного поширення й обговорення. Ми не збираємося миритися з цією цинічною та нічим не вмотивованою забороною. На жаль, рішення президента НаУКМА С. Квіта, зустріч з яким відбулася у п’ятницю (12.04), не вселяє оптимізму. Своєю відмовою втручатися у справи Театрального Центру «Пасіка» президент Академії фактично надав повне право Андрію Приходькові провадити свою тиранічну волю. Пригадуючи досвід Центру Візуальної Культури, відзначимо, що невтручання у мистецькі справи носить у Сергія Мироновича досить вибірковий характер. А, отже, ми, розпочинаючи пошук нового приміщення для репетицій студії, налаштовані продовжувати боротьбу. Ми віримо, що методична й постійна «робота по непогодженню» з наявним станом справ зрештою (нехай і не одразу!) може стати результативною.

Читайте по темі:

Донцовский зверь забодал ЦВК

Про ЦВК та лівий берег Райну

«Дерьмовый» искусствовед

Да значит да

Ольга Бурмакова 


Freya
Уже много десятилетий феминистки говорят о культуре изнасилования и ищут способы решить эту сложную проблему, пронизывающую все общество. За это время удалось добиться немалого: многие формы насилия, раньше считавшиеся нормальными, признаны преступлениями, и в целом тема сексуального насилия постепенно перестает быть запретной и замалчиваемой. Тем не менее, культура изнасилования все еще существует во всех обществах, воспроизводясь в прежних или новых формах из поколения в поколение. И по-прежнему феминистки ищут решение этой проблемы.

Предложенная феминистками второй волны модель «нет значит нет» сыграла огромную роль в изменении представлений о сексуальном насилии, позволила поднять тему доброй воли и согласия, признать, что сексуальная автономность объекта насилия нарушается. Но модель «нет значит нет» уделяет недостаточно внимания другой стороне вопроса – сексуальной воле женщины, ее активному желанию, которое в существующей культуре подавляется. В модели «нет значит нет» женщина занимает пассивную позицию, ее воля существует только в форме отказа от инициированного взаимодействия или согласия на него, в то время как женщины способны на активное сексуальное желание и собственную сексуальную инициативу. Также «нет значит нет» оставляет на периферии внимания область «серого насилия», когда не было отказа, но не было и активного согласия на происходящее – форму насилия, с который женщины сталкиваются настолько часто, что не осознают ее как таковое.

В последние десять-пятнадцать лет на смену «нет значит нет» постепенно приходит новая модель – «да значит да», основанная на активном, выраженном согласии. Появилось целое направление феминизма, развивающее эту модель не просто как метод, но как культуру согласия. В культуре активного согласия от участника взаимодействия требуется определенный уровень осознания своих желаний и потребностей, и умение выражать их, но в то же время быть готовым к отказу, понимая, что никто не обязан удовлетворять эти желания. Культура «да значит да» – это культура добровольного взаимодействия, которое возможно только на основе постоянного открытого диалога, само-осознанности и уважения к другим участникам процесса. Очевидно, что подобный подход актуален не только для сексуальных отношений, но и для любой другой формы взаимодействия.

Культура согласия – это секс-позитивная культура, в противовес секс-негативной. Секс-негативная культура, в определении Ли Джейкобс Риггс – это культура, которая ценит жизни, тела и удовольствия мужчин (особенно белых, гетеросексуальных, среднего или высшего класса, без инвалидности) выше, чем жизни, тела и удовольствия женщин и трансгендеров, а также пропагандирует стыд за сексуальное желание, особенно женское или не-гетеросексуальное. Она пишет:
Секс-негативная культура учит, что удовольствие грешно, и предлагает ограниченные сценарии допустимого сексуального взаимодействия. Секс-позитивная культура, напротив, считает наличие согласия единственным условием допустимости сексуального взаимодействия и поощряет критический подход или игру с властью и контролем. Секс-негативная культура учит, что о сексе не говорят. Это прямо влияет на последствия сексуального насилия, когда переживших его стыдят и не дают открыто говорить о пережитом. Изнасилование табуировано не потому, что это насилие, а потому, что секс используется как орудие насилия.

В секс-позитивной культуре секс оценивается не по тому, кто с кем им занимается и в какой именно форме, а по тому, добровольно ли занимаются им все участники и получают ли они удовольствие от происходящего. Эта культура открыта всем сексуальным ориентациям и гендерным идентичностям, универсальна, но в то же время критично относится к вопросам социального неравенства и социального принуждения.

Модель «да значит да», модель активного согласия – это инструмент для создания секс-позитивной культуры на практике. Вместо того, чтобы выстраивать свои отношения в постели и вне ее по социальным сценариям, партнеры создают свои собственные сценарии, удовлетворяющие их лично, здесь и сейчас. Любой состав партнеров и сексуальные практики нормальны и допустимы, если все участники на них согласились предварительно и получают удовольствие в процессе. Главный принцип – это обсуждение и активное согласие всех сторон. Хотя принцип «нет значит нет» сохраняется, но в культуре согласия признается, что это – крайняя мера; для того, чтобы отношения были действительно взаимно удовлетворяющими, недостаточно, чтобы партнеры не возражали – нужно, чтобы они активно хотели происходящего и не боялись выражать свои желания, но в то же время готовы были принять отказ.

В 2008 году вышла книга «Да значит да: видение женской сексуальной силы и мира без изнасилований», сборник из 27 статей, посвященных культуре согласия. Авторы книги говорят о профилактике насилия, о том, как работает культура изнасилования, о том, как разные группы – женщины и мужчины, белые и цветные, гетеросексуалы и гомосексуалы – сталкиваются с насилием и принуждением, и какие специфические проблемы у них возникают. Но главное – они предлагают методы решения этих проблем: активное согласие, обсуждение и просвещение – и предлагают конкретные практики для создания равноправных сексуальных отношений в своей жизни и для развития культуры согласия.

В этой публикации я знакомлю читателей с материалами книги. Я подробно пересказываю несколько статей, показавшихся мне наиболее интересными, и даю краткие пересказы содержания и ключевых тем остальных текстов. Надеюсь, это позволит создать общее представление о культуре согласия и о ее реализации на практике.

Джилл Филипович. «Наступательный феминизм: консервативные гендерные нормы, которые воспроизводят культуру изнасилования, и как феминистки могут с ними бороться».

Организованные консервативные силы (правые, республиканские, религиозные организации) обычно занимают активную и агрессивную позицию по отношению к ряду гендерных вопросов: права геев и трансгендеров, права женщин, аборты, контрацепция, сексуальное просвещение, изнасилование/согласие. «Консервативному статус кво больше всего угрожают не традиционные законы против изнасилования, а перенос ответственности на мужчин, которые обязуются не насиловать, и феминистская модель активного согласия, в которой женщина предстает как автономный актор, обладает правом и хотеть секса, и отказываться от него». Большая часть статьи посвящена тому, в каких аспектах культуры проявляется консервативное стремление к поддержанию «традиционных ценностей», и каким образом консервативные силы ведут войну против секса и войну против женщин, прячась за размыто-позитивными формулировками. Хотя статья посвящена ситуации в США, но русский читатель может провести немало аналогий с консервативной гендерной реакцией последних лет, в которой политические и религиозные силы объединяются и пытаются контролировать сексуальность, гендерное выражение и репродуктивные права населения с помощью запретительных мер при одновременном попустительстве гендерному насилию. Основным инструментом консервативных сил является воззвание к «старым добрым временам», к «традиционным ценностям», которые обычно предполагают ограничение прав и свобод женщин, контроль за гендерной нормативностью, перенос на женщин ответственности за совершающееся над ними насилие с одновременным ограничением возможностей для защиты от него

Когда у женщин есть право открывать собственный счет, самостоятельно зарабатывать, учиться, заниматься сексом без страха забеременеть, владеть собственностью, заводить детей, когда они этого хотят, и вступать в брак с теми, с кем они хотят – они так и делают. Женщины, которые получают все права человека, ведут себя как люди, имеющие свои индивидуальные потребности, стремления и желания – в точности как мужчины.

С точки зрения консерваторов секс является средством для бартера, который совершают экономически зависимые от мужчин женщины: они обменивают секс, работу по дому и рождение детей на финансовое обеспечение и социальный статус. Для того, чтобы эта модель работала, надо, чтобы а) женщины не могли обеспечивать себя самостоятельно, и б) секс был чем-то, что представляет для них проблему и труд, а не желанное удовольствие. На создание такой общественной системы работают многочисленные воспроизводимые консерваторами механизмы, как экономические, которые до сих пор вытесняют женщин с рынка труда и затрудняют их совмещение материнства и работы, так и социальные – моральное давление, мифы о невинности и целомудрии, о том, что мужчины заинтересованы в сексе больше, чем женщины, и т.д. Немалую роль в этом играет культура изнасилования, которая лишает женщин сексуальной автономности, одновременно поддерживая идеал агрессивного, неконтролируемого «настоящего мужчины».

Феминисты и активисты, борющиеся с изнасилованиями, опровергают доминирующее представление о том, что телами женщин может распоряжаться кто-то кроме них, и утверждают, что секс – это не насилие и вред, а согласие и удовольствие. Они критикуют властную структуру, в которой мужчины представлены как хищники, а женщины – их жертвы. Феминисты настаивают на том, что мужчины – не животные, а рациональные человеческие существа, которые способны прислушиваться к своему партнеру, которые понимают, что секс – это не принуждение другого человека к тому, что он не хочет делать. …Активисты также подчеркивают, что мужчины тоже должны чувствовать себя вправе сказать «нет».

Культура изнасилования выгодна консерваторам, так как она поддерживает систему мужских привилегий, мужского доминирования, прямо зависящего от женского подчинения. Культура изнасилования – это культура страха, в которой женщина существует в постоянной опасности. Сексуальное насилие представляется в этой культуре как воздаяние за «нарушение правил» – то есть выход за рамки предписанного женщинам поведения (будь то выход за пределы дома, откровенная одежда или проявление сексуального желания). Хотя статистика показывает, что более 70% изнасилований совершается людьми, которых жертва знала, и что поведение или одежда жертвы никак не влияют на вероятности изнасилования, однако массовая культура поддерживает идеи, что изнасилование совершается незнакомцами, и что жертва навлекает на себя опасность «неправильным» поведением.

Феминистская реакция на культуру изнасилования помещает сексуальное насилие в более широкий контекст, связывая его с существующими властными структурами, в которых женщина – это человек второго класса, подлежащий контролю и использованию «по назначению». Активисты стремятся направить силы на то, чтобы учить мужчин не насиловать, так как сексуальное насилие гораздо больше, чем другие виды преступлений, встроено в принятую культуру сексуального взаимодействия и ухаживания, и его допустимость воспроизводится вместе с другими гендерными стереотипами.

Томас Макалэй Миллер. «О перформативной модели секса»

Изнасилование – это военные действия против женщин, которые могут совершаться только потому, что вся культура поддерживает их и делает большую часть изнасилований допустимыми. Не все структуры, поддерживающие изнасилования, прямо связаны с сексом: расизм, классизм, тюремная индустрия – вот только несколько примеров, которые создают обстоятельства, в которых некоторые женщины могут быть изнасилованы безнаказанно.

Томас Миллер описывает существующую в современной культуре модель секса как товара, который может продаваться, покупаться, обмениваться или быть украденным. Женщины обладают сексом как объектом, и охраняют доступ к нему. Доступ можно получить в результате определенных действий, а также с помощью обмана и насилия. Женщина в этой модели предстает не как полноправный партнер в сексуальных отношениях, она, скорее, помеха, преграда на пути к желанной для мужчины цели.

Очевидно, что эта модель гетеронормативна и фаллоцентрична. При этом она используется как универсальное оправдание изнасилования, так как согласие в ней предполагается по умолчанию, если только не было явного отказа; согласие не обязательно должно быть добровольным и активным, его можно «вымучить»; и даже в случае отказа, если сопротивление было преодолено силой или обманом, виноватым в совершенной «краже» оказывается «хранительница секса» – женщина, не справившаяся со своей задачей. В любом языке находится немало примеров словесных оборотов, которые подтверждают и воспроизводят эту логику («брать» и «давать», «не уберегла честь» и т.д.) Модель секса как товара предполагает, что, занимаясь сексом, женщина постепенно лишается ценного товара и, соответственно, теряет ценность сама по себе.

Миллер рассматривает, как эту модель воспроизводят в равной степени «ханжи» и «развратники». Ханжи, обычно сторонники воздержания до брака, вменяют в обязанность женщины «сохранить себя», то есть свой товар, секс, в максимально нетронутом состоянии, чтобы продать его тому, кто предложит лучшую цену – будущему мужу. «Развратники», на примере культуры пикапа, стремятся получить как можно больше «товаров», в то же время обесценивая женщин, которые поддаются на их уловки.

Взамен этой антиженской и антисексуальной модели Миллер предлагает модель секса как перфоманса (для примера он берет исполнение музыки). Музыка может исполняться в одиночку, в паре (дуэтом) или в большей группе. Совместное исполнение музыки требует от всех участников желания, активного сотрудничества, взаимодействия и переговоров для обеспечения слаженности и красоты игры, причем это должна быть не просто последовательность предложений и согласий/отказов, а диалог с обменом вкусами и предпочтениями. Опыт музыканта, частота, с которой он исполняет музыку, повышают качество его игры, его ценность как исполнителя.

Перенося эту метафору на сексуальное взаимодействие, мы получаем представление о сексе как процессе, где для комфортного и взаимно приятного взаимодействия двух или более участников им требуется, во-первых, взаимное согласие, а во-вторых, диалог для уточнения предпочтений и установления этого согласия. Сексуальный опыт помогает развиваться умениям, способствует лучшему знанию своего тела и предпочтений и поддерживает навык понимания партнера. Количество участников, надо заметить, может быть произвольным, а их пол не играет роли, оставляя все на откуп индивидуальных вкусов и предпочтений.

При этом модель секса как перфоманса изменяет и модель изнасилования. Если товар можно выманить обманом или отнять насильственно, то заставить кого-то исполнять с тобой музыку силой или обманом вряд ли получится. А главное – эта идея выглядит абсурдной, как и должно быть. Она лишает насильников социальной лицензии на насилие.

Рейчел Крамер Бассел. «Больше, чем да или нет: согласие как сексуальный процесс».

Рейчел Бассел разбирает вопрос, который задают многие при первом знакомстве с понятием согласия: как это работает? Как можно обсуждать подробности сексуального взаимодействия, есть ли для этого слова, и не обедняет ли предварительная договоренность ощущения и переживания?

Культура согласия предполагает, что а) согласие должно быть выражено ясно и активно (нельзя воспринимать отсутствие отказа как согласие), и б) каждое изменение уровня близости или характера взаимодействия требует получения согласия. Эти идеи регулярно подвергаются насмешкам, в которых их доводят до абсурда. Однако согласие в данном случае – не юридический термин; оно задает образ мышления, формирующий культуру взаимодействия. В культуре согласия каждому участнику важно, что его партнер не просто выполняет его желания, но активно хочет секса, причем именно в той конкретной форме, которой они занимаются в настоящий момент.

Тот род согласия, о котором я говорю – это внимание не только к тому, хочет ли ваш партнер заниматься сексом, но и к тому, каким именно видом секса, и почему. Хочешь быть сверху, сделать это у стены, по-собачьи, в миссионерской позе? Эти вопросы задают друг другу хорошие любовники. Когда мы пассивно подчиняемся [желаниям партнера] или думаем, что и так знаем его желания, то вполне можем ошибиться. Не говоря ничего вслух, не дожидаясь, пока партнер поделится своими желаниями, мы просто гадаем. Конечно, бывают исключения. Некоторым нравится, когда один из партнеров контролирует ситуацию, определяет тон, ритм, позу в сексе. В этом нет ничего плохого – если такие условия обсуждаются в какой-то момент, заранее, а не просто предполагаются по умолчанию. Я не предлагаю вам выспрашивать партнера о каждой его мысли, но если вы получите представление о том, что его заводит, это сделает происходящее приятнее для вас обоих.

Для примера Бассел рассматривает принятый в БДСМ-культуре контрольный список предпочтений, которым нередко обмениваются партнеры при знакомстве или в процессе взаимоотношений. В этом списке всевозможных сексуальных действий каждый отмечает то, что любит, что не любит, что ему интересно попробовать, а потом партнеры сравнивают списки и выбирают те занятия, которые устраивают обоих. Это позволяет им знать, что предпочитает партнер, и в дальнейшем выбирать из тех форм взаимодействия, которые доставляют удовольствие обоим.

Такое переключение внимания с общепринятых готовых сценариев и простого отказа на индивидуальные желания создает ситуацию, в которой все партнеры равноправны и все не просто могут, но должны проявлять активность – осознавать свои желания, устанавливать свои границы, интересоваться желаниями другого. То, что в этом процессе участвуют все стороны, разрушает гетеронормативный сценарий, в котором мужчина выражает желания, а женщина соглашается или не соглашается, что в конечном итоге лучше для всех. Например, в ситуации знакомства по новым правилам мужчине не приходится делать всю работу по привлечению партнерши, а женщина может сама проявить активность – ведь все участники равны.

А вот неумение или нежелание обсуждать и договариваться в этой новой сексуальной культуре превращается из нормы в проблему, которая указывает на новые приоритеты: равенство, взаимность и активное согласие. Нужен ли секс любой ценой, или важно то, что чувствует и думает партнер? Секс ради секса, даже ценой видимого или скрытого насилия, или секс ради взаимно приятного взаимодействия с партнером – вот та граница, которую прочерчивает активное согласие.

Согласие должно стать основой сексуального взаимодействия, и странно, что приходится доказывать, что согласие может быть сексуальным, когда его польза для секса должна быть, казалось бы, самоочевидной. Равноправные партнеры, которые занимаются тем, что им обоим нравится, к взаимному удовлетворению, получают куда больше удовольствия, чем те пары, в которых один партнер изъявляет свои желания и пытается угадать, будут ли они приняты, а другой соглашается на предложенное, скрывая или игнорируя собственные фантазии. Понимание сексуальности согласия демонстрирует понимание секса как такового. Активное согласие подталкивает к тому, чтобы каждый раз заново познавать не только партнера, но и себя, раскрывать новые стороны своих и чужих сексуальных желаний, находить новые способы их выразить и реализовать. Это ли не сексуально?

Хейзел/Седар Труст. Право на прикосновение: культура изнасилования, владение телом и вербальное согласие

Мы живем в культуре, в которой тело является публичной собственностью. Мы живем в культуре, в которой права на аборт, контрацепцию, сексуальное просвещение и деторождение (для бедных, цветных и/или инвалидов) подвергаются постоянным нападениям. Нами управляют те же люди, которые… сейчас собираются одобрить проведение медицинских экспериментов в тюрьмах. Мы работаем в одном движении с теми, кто считает, что имеет право выбирать, в каком поле и гендере жить другим людям. Мы сами регулярно определяем гендер других людей, не спрашивая их. Так почему мы должны относиться к сексу иначе?

Хейзел/Седар Труст говорит о том, что культура изнасилования – это не изолированное явление, а часть всеобъемлющей системы физического принуждения. Любая форма угнетения в числе прочих механизмов использует контроль и заявляет право на обладание и использование тел угнетенных, будь то рабы, рабочие или женщины. Культура изнасилования ограничивает контроль самого человека над своим телом и дает другим право его контролировать, в основном посредством физического контакта и сексуальных действий. Труст предлагает рассматривать ее в более широком поле физического принуждения, проявляющегося даже в повседневном взаимодействии.

Для этого он/а предлагает спросить себя: в какой мере мы действительно владеем и контролируем свое тело? Насколько окружающие имеют право приближаться, прикасаться? На какие виды прикосновений другие люди должны спрашивать разрешения – на секс, на поцелуи, на объятия? То, как мы разделяем прикосновения, на которые согласие требуется, и прикосновения, которые разрешаются по умолчанию, и как эти границы различаются между разными людьми в зависимости от их положения в обществе, о многом говорит.

Труст делится своим опытом обсуждения согласия на повседневные прикосновения, когда он/а и все окружающие просили и дожидались прямого вербального согласия на любое сознательное прикосновение: мне всегда было ужасно трудно отказать в прикосновении, если я был/а только отчасти против, и часто я понимал/а, что против, когда ко мне уже прикасались. Благодаря прямому вербальному согласию я мог/ла сначала решить и только потом принять прикосновение – или отказать, что было намного легче сделать, потому что я уже не разрывал/а контакт, не отвергал/а его – просто не начинал/а. я обнаружил/а, что многие прикосновения я принимал/а, но не хотел/а, даже от людей, чьих прикосновений мне очень хотелось. Люди вокруг нее испытывали то же самое. В атмосфере активного согласия на прикосновения они чувствовали себя в безопасности от непрошенных и нежеланных касаний, а те, на которые они давали согласие, оказывались намного приятнее. В то же время они учились просить без давления и принимать отказ без обиды – социальные навыки, крайне важные для борьбы с культурой изнасилования, в которой просьбы часто являются замаскированным под вежливость требованием, а отказ воспринимается как оскорбление.

Анализируя свой и чужой опыт, Труст отмечает, что в культуре, где значительная часть несексуальных прикосновений считаются допустимыми по умолчанию, то же самое происходит и с сексуальными прикосновениями. Он/а описывает своего рода «карту согласия», существующую в обществе: разные виды прикосновений классифицируются по уровням «сложности», и согласие на один тип прикосновений автоматически предполагает согласие на все прикосновения менее «сложного» уровня; например, если дано согласие на поцелуй, то согласие на объятия уже предполагается как само собой разумеющееся. Карта согласия основана не на том, как человек оценивает тот и иной вид прикосновений в данный момент и хочет ли именно его, а на характере его отношениях с прикасающимся, на уровне близости. Прикосновения рассматриваются не сами по себе, а как символ близости, и этот подход размывает и ограничивает право на собственное тело у того, к кому прикасаются: он не может принимать решения о своем теле в зависимости ситуации, допустимость и характер прикосновений определяется уровнем близости и сопровождающими его ожиданиями (которые в свою очередь обусловлены еще и культурными факторами). Применительно к сексуальным прикосновениям эта логика в конце концов превращает секс из удовольствия в обязанность и/или право на чужое тело.

Пока прикосновения, сексуальные или нет, считаются допустимыми или недопустимыми по умолчанию, без активного согласия на них, сохраняется социальная карта, которая приводит к нормализации насилия. Труст предлагает в качестве одного из методов создания культуры согласия стремление к тому, чтобы на любые осознанные прикосновения получать активное согласие, а не вторгаться в чужое личное пространство без спроса, не присваивать себе право на тело другого человека.

Хизер Коринна. Нескромное предложение

Коринна начинает с обсуждения того, как обычно представляется идеальный «первый раз». Она описывает первый сексуальный опыт подростков: они давно вместе и влюблены, они уже пробовали петтинг и оральный секс, но еще не занимались «настоящим» сексом, он заботлив и нежен и дожидается ее согласия, она готова ответить на его желание, хотя многое ее все еще пугает, но все не так больно, как кажется, и ей даже бывает хорошо в процессе…

Чего не хватает в этой картине? – спрашивает Коринна. И дав читателю время обдумать, отвечает: в ней не хватает желания девушки. Это даже трудно заметить, настолько его отсутствие привычно, настолько оно нормально для нашей культуры, для всех представлений о сексе и женщинах: нигде в этом идеальном сценарии не говорится, что девушка хочет секса. Что это она инициирует секс, причем потому, что хочет именно секса, а не потому, что «уже пора», что хочет удержать парня рядом, или еще по какой-то причине, не связанной с ее сексуальным желанием. Что ее желание существует само по себе, как проявление ее сексуальной природы, а не как ответ на желание мужчины.

Конечно, в культуре, где даже право женщины сказать «нет» до сих пор революционно и нередко оспаривается, такой «идеальный» «первый раз», в котором нет очевидного принуждения, выглядит действительно прекрасным. Но это лишь стартовая точка, которой далеко до полной картины, в которой женщины и их сексуальное желание существуют самостоятельно и раскрываются в полную силу, а не как приложение и ответ на мужское желание.

Конечно, у такой ситуации долгая история. Много веков мужчины не просто проявляли свое сексуальное желание, но и контролировали желание и сексуальность женщин, и нередко продолжают делать это до сих пор: насилие и принуждение, пояса верности и обрезание клитора, замужество по приказу отца и войны вокруг контрацепции – все это многочисленные и многоликие системы контроля над женщинами, в которых им не оставлено права на собственную волю и собственную сексуальность. Желание женщины должно быть ответом на желание мужчины, и не более. До сих пор идеальным сценарием остается ситуация из любовных романов, когда сексуальное пробуждение молодой женщины происходит благодаря возжелавшему ее мужчине, который если и не принуждает ее к сексу, то как минимум «уламывает», преодолевая ее неуверенность и сопротивление.

Коринна описывает идеальную картину, как она видится ей без шор многовековой патриархальной культуры. В ее видении девушка не просто испытывает сексуальное желание – она знает свое тело еще до первого опыта с партнером и умеет получать от него удовольствие. Кроме того, она знает, что сексуальные отношения включают в себя риск – не риск изнасилования, как сейчас, но риск, свойственный любому новому начинанию: что-то может пойти не так, неудачи случаются, но потенциальные позитивные результаты это окупают. Это не оправдание возможного изнасилования, наоборот: с таким отношением девушка (как и юноша) вступают в сексуальные отношения, первые или любые последующие, с осознанием, что никто не имеет права их принуждать, потому что они не обязаны этим заниматься, но в то же время неудачи и разочарования, такие, как отказ партнера – это печальная возможность, но не катастрофа. А еще в идеальном видении Коринны нет универсальных «правильных» обстоятельств для первого раза (романтические отношения и вагинальный половой акт): правильность оценивает только сама девушка, исходя из своих ощущений, и ее «первый раз» может быть с мужчиной или женщиной, с давним возлюбленным или случайным партнером, она может считать «первым» анальный секс или оргазм от петтинга – вопрос только в ее ощущениях, ее выборе, ее комфорте и ее сексуальном желании. И она не будет чувствовать себя обязанной оправдываться за свой выбор и свое желание, как многие женщины в наши дни, даже в самых «прогрессивных» культурах.

Коринна настаивает, что ее видение культуры сексуальной свободы и сексуального удовольствия – утопия, но вполне достижимая. С одной стороны, для ее реализации потребуется немало работы, часть которой составляет культура согласия. С другой, ее маленькие образцы возможны уже сейчас – в сообществах и партнерствах, которые отказываются от довлеющей патриархальной идеологии «правильного» секса, в которых люди могут выбирать такой секс, который они желают, и нет ничего обязательного, ничего «правильного» и «неправильного», кроме желания, удовольствия и согласия всех участников.

Материал подготовлен в рамках программы “Гендерная демократия” Фонда им. Генриха Бёлля.

Источник

Читайте также:

3-я волна, или Почему я — не радикальная феминистка

Классовое и гендерное в николаевском изнасиловании

Mujeres Libres – Вільні жінки з Іспанії

Борьба за язык

тов. Шиитман

 

Мы слишком  легко отказываемся от своего языка. Левые предпочитают стыдливо замалчивать эту тему, отдавая её на откуп либералам и националистам. Глубокая травма нанесённая всем  нам советской эпохой поставила под вопрос само слово “левый”. Совсем недавно мы стали реанимировать слова “марксизм” и “социализм”, с “анархизмом”, попавшим в лапы поп-культуры – гораздо сложнее. Но общая тенденция неутешительна – левые отказываются от своего языка. Такие слова как “буржуазия”, “класс”, “классовая борьба”, оказываются исключёнными нашего дискурса. Слово “революция” употребляется только лишь в безобидном контексте, в лучшем случае как синоним “смены власти”. Мы стесняемся слова “пролетариат”, которое кажется чем-то постыдно-анекдотичным. Призрак профессора Преображенского нависает над нами титанической фигурой. Все хотят быть Преображенскими, даже Шариковы, никто не хочет быть Швондером. Чем более  серьёзными становятся решаемые нами задачи, тем больше соблазн снизить градус радикализма, перейти с революционного языка прокламаций на аккуратный канцелярит.

 

И почему-то вчерашние  анархисты превращаются в  розовеющих необольшевиков, а другие, минуя даже эту стадию, сразу идут в социал-демократы. Или вовсе уходят из левой политики, открывая для себя семью, карьеру и прочие радости мещанства. Приходящая им на смену молодёжь, уже с самого начала своей активистской деятельности часто как огня боится “чрезмерного радикализма”. Конструктивность и умение договариваться превращаются в культ, причем культ куда более карикатурный, чем любой   ура-революционный фетишизм. Смешно подражать Че Геваре и Махно. Подражать чиновнику – жалко. Подражать чиновнику, в глубине души мня себя Че Геварой – жалко и смешно одновременно.

 

На самом деле, язык, цвета флагов, символы  – это отнюдь не бессмысленные атавизмы, которые можно отбросить безо всякого ущерба. Когда анархисты отказываются от своих знамён и в то же время толерируют государственную символику на совместных акциях с национал-либералами, многие  считают это ничего не значащей уступкой. Дескать, мы выше этого. Мы знаем что такое деконструкция. Мы можем  отказаться от спорной  атрибутики, вместо этого мы создадим свою, не вызывающую ни у кого негативных ассоциаций и наделим её собственным смыслом. На самом деле, это попытки самоутешения. Отказ от символов и слов – поражение в культурном поле, которое на следующий день оборачивается идейным поражением. Наша цель – не просто сагитировать человека, читающего листовку или настенное граффити. Людей, пришедших в движение после прочтения листовки можно пересчитать по пальцам, и, как правило, они  к этому времени уже имеют сформированную позицию и просто находят единомышленников. Наша цель –  изменить среду. Сделать так, чтобы маленькие дети в песочнице играли в анархистов и знали, что “анархисты – хорошие, а буржуи и полиция – бяка”. Один из тысячи когда-нибудь прочтёт Кропоткина, один из десяти прочитавших – станет нашим товарищем. Сегодня слово “буржуазия” покрыто совковой пылью, но гораздо проще очистить его, чем ввести в обиход достаточно ёмкий неологизм.

Более того, слово “буржуа”, со всем его историческим багажом может стать великолепным ругательством. И не только для  недовольных бабушек на лавочках.  На смену поколению конформистов, догнивающих сейчас свою молодость, неиззбежно должно прийти поколение  бунтарей. И они должны знать как называется то, против чего и за что они бунтуют. “Социализм” пахнет советской казармой и портянками, смердит предательством европейских эсдеков и лживостью их украинских коллег. Но мы должны заставить это слово благоухать розами и свежим хлебом. “Коммунизм равен фашизму”  – самая большая глупость которую можно услышать от анархиста. Вместо того, чтобы вырвать у сталинистов и прочих тоталитарных “реальных социалистов” слово “коммунизм”, наделив его своим смыслом свободы и равенства – мы преподносим  врагу этот драгоценный подарок.

 

Как раз фашисты остро чувствуют необходимость символической борьбы. Их многочисленные солярные символы похожие на свастику, вскидывание рук и прочий нелепый фарс, совершенно бесполезный и даже вредный в “реальной политике” – это отнюдь не глупость. Вскидывающие правую руку идиоты могут не понимать значения словосочетания “культурная гегемония”, но они успешно занимаются её завоеванием. Потому что не стесняются своей идентичности. Потому что навязывают свою лексику, а значит и свой образ мысли окружающим. Ультраправые заставили многих поверить, что “толерантность” – это  бранное слово, открыв тем самым двери для  ксенофобского лево-нацистского синтеза. Ультраправые успешно работают с молодёжью. В социальной сети Вконтакте, которая представляет из себя неплохой  срез общества, можно найти множество групп в которых националистическая агитация  чередуется с легкой эротикой и пошлыми шутками. Целевая аудитория с удовольствием съедает любой нацизм, если он сопровождается “троллфейсом” и парой дебильных острот. При этом вырабатывается устойчивая привязка: быть фашистом – весело, модно и прикольно. Разумеется правыми активистами из сотен тысяч  имбецилов читающих страницу “зига, бро” станут лишь единицы. А вот друзей правых активистов и потенциальных избирателей правых партий будет уже на порядки больше.

 

То же самое можно сказать и про советских патриотов. Ленин в Мавзолее, красное знамя, серпы и молоты на флагах – само по себе всё это ничего не значит. Но благодаря ярким узнаваемым символам и запоминающейся риторике, неосоветские недобольшевики обретают свою субъектность в глазах стороннего наблюдателя. В эту пропахшую нафталином среду попадает вполне искренняя молодёжь, которая могла бы оказаться среди нас, если бы мы были смелее и откровеннее и не прятали свои идеи под эвфемизмами.

 

Общение между людьми само по себе уже является ложью, насилием и глупостью одновременно. Ложью, потому  что мы исходим из неправдивой предпосылки о том, что один и тот же набор звуков имеет идентичное значение для всех участников разговора, насилием – потому что мы пытаемся принудить собеседников принять именно наше  значение, глупостью – потому что мы не можем этого сделать. Заменяя одни слова другими, лишенными смысла, мы многократно умножаем и ложь, и насилие, и глупость.

 

На самом деле, наших оппонентов  травмирует отнюдь не словосочетание  “классовая борьба”, а сокрытое  за ним понятие. Мы можем заменить это понятие другим, и подлог будет работать до тех пор, пока адресаты не поймут истинный смысл послания. Мне известна одна инициатива, объединявшая левых и либералов – последние возмущались таким “анархистским” словам как “самоорганизация” и “низовая инициатива”. Оскорбляют не слова, а ход мысли и порождаемые им действия. Если наше высказывание не оскорбляет буржуазию, мещанствующих обывателей, реакционеров, это значит лишь то, что мы говорим недостаточно убедительно и в нас попросту не видят  угрозы. Беззубая умеренная риторика будет притягивать в движение соответствующих “умеренных” сторонников, заставляя его сползать всё дальше в розовое болото.

 

Борьба за левый  язык – это не фетишизм. Это борьба за левую идею и за левую политическую практику. Если вы сегодня морщитесь при исполнении Интернационала – завтра вы можете оказаться в компании людей искренне встающих при исполнении государственного гимна.

Борьба за Шарика: «взять и поделить» как мантра либеральной интеллигенции

Оксана Шаталова

1. Шарик – обсессивный аргумент?

Сложность, как известно, есть неистребимое качество и даже, не побоюсь этого слова, функция интеллигенции. Интеллигенция же ныне сосредоточена в фэйсбуке. И вот смотрю я на фэйсбучную активность и замечаю некую лингвистическую-стилистическую закономерность. А именно. Знаете ли Вы, какой художественный персонаж наиболее любим либеральной интеллигенцией? Кто наиболее часто упоминаем, востребован, медиализирован живее-всех-живых? Нет, не какой-нибудь там «атлант», а Полиграф Полиграфович Шариков собственной персоной. Его имя мелькает в онлайн-дискуссиях с упорством, достойным лучшего применения. Стоит дискурсу приобрести хотя бы отчасти красный оттенок (марксистский, анархистский или даже леволиберальный), — мгновенно, как ангел из табакерки, возникает либеральный интеллигент и произносит заклинание: «Ах, вы хотите, как Шариков, всё поделить?!». Иногда вспоминают Швондера, но реже. Швондер – младший бес, а Шариков – глава пантеона.

Источник всех имиджей, иллюстрирующих статью: http://vk.com/poligrafych_znaet.

Это персонажи не литературные, вряд ли они приобрели народную любовь благодаря литературному первоисточнику – повести М. А. Булгакова «Собачье сердце» (1925). Такую популярность  приобретают, как правило, синтетические киногерои (Чапаев, Дарт Вейдер, Алиса Селезнева). Успеху Шарикова тоже способствовало кино — одноименный телефильм Владимира Бортко, впервые показанный по Центральному Телевидению в 1988 году. Фильм, без сомнения, выдающийся, удачно дозирующий трагизм и комизм, драму и фарс, — полный ярких деталей, столь важных для сгущения художественной суггестии. Он не просто удостоен разного рода премий, — например, Варшавского кинофестиваля, — но является тотально массовым. Его видели абсолютно все. Шариков прочно сросся с обликом Владимира Толоконникова, равно как и Швондер навечно обрел черты Романа Карцева, а профессор Преображенский – Евгения Евстигнеева. Фильм легендарен, и, как полагается легендарному артефакту, разобран на цитаты: «Желаю, чтобы все», «Разруха в головах», «Абырвалг», «Вчера котов душили-душили, душили-душили…», и, конечно, самая ударная – «Взять всё и поделить».

Формула эта наличествует и в литературном первоисточнике, вот она (речь идет о переписке Энгельса с Каутским, читаемой Шариковым по рекомендации Швондера):

Филипп Филиппович локти положил на стол, вгляделся в Шарикова и спросил:
– Позвольте узнать, что вы можете сказать по поводу прочитанного?
Шариков пожал плечами.
– Да не согласен я.
– С кем? С Энгельсом или с Каутским?
– С обоими, — ответил Шариков.
– Это замечательно, клянусь богом. «Всех, кто скажет, что другая…» А что бы вы со своей стороны могли предложить?
– Да что тут предлагать… А то пишут, пишут… конгресс, немцы какие-то… Голова пухнет. Взять всё да и поделить.
– Так я и думал, — воскликнул Филипп Филиппович, шлепнув ладонью по скатерти, — именно так и полагал.

Незамысловатое словосочетание «взять и поделить» приобрело мощь религиозной догмы, — стало не просто пословицей или крылатым словцом, но играет роль аргумента в дискуссии. Вернее, возникает вместо аргумента, — на том месте, где цитирующий желает дискредитировать левую повестку. Я была свидетелем подобных шариков-аллюзий многократно. Будничный пример из ФБ. Тезис звучит так: «треть всех производимых для потребления людей продуктов питания теряется или выбрасывается ежегодно, и это следствие рыночной экономики, потому что логика такова — товара то хватило бы на всех, вот только денег не у всех хватает…». В качестве антитезиса в комментах начинается взывание к духу Шарикова: «А лучше поступить «по Шарикову»: Отнять и поделить?». Подобных примеров можно вспомнить десятки. Кстати, обратите внимание, что на полном серьезе цитируется художественный персонаж (представьте политическую дискуссию, состоящую из фраз Евгения Онегина, Котика Летаева и Чебурашки).

2. Шарик – недочеловек или пересобака?

Кто же такой этот Шариков? Какова его сущность, субстанциальное ядро? Полиграф Полиграфович Шариков – бывшая собака, сделавшаяся антропоморфом стараниями гения науки профессора Преображенского. Профессор, ясное дело, воплощает пафос Просвещения – и, кстати, большевистский пафос построения нового мира/нового человека путем тотальной реорганизации универсума. Но оные идеалы оказываются недостижимы, претендент на роль Творца посрамлен (Богом? Материей? нужное подчеркнуть). Всё усложнилось; человек, произошедший из собаки, вернулся обратно в собаку; профессор проиграл. Этот анти-просветительский, анти-сциентистский и анти-модернистский сюжет – непреходящий сюжет философии и искусства XX века (конец больших нарративов, крах тотализирующих дискурсов, нужное подчеркнуть). Это если рассматривать «Собачье сердце» как «историю о Творце» – мне, по крайней мере, она представляется именно такой.

Но, видимо, бывает востребована и иная фокусировка – история не о творце, но о твари. Это вариант попроще. При таком ракурсе главным героем становится не Преображенский с его разрушенными креаторскими амбициями (Шариков здесь при всей его шумливости и колорите – лишь служебная персонификация проигрыша). Героем, верней, антигероем выступает на этот раз Шариков, а история приобретает какой-то… сомнительно-бинарный оттенок. История о том, «что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку». Вернее, — что дозволено профессору, то не дозволено псу. История о том, как собака захотела управлять государством, но не смогла, ибо она есть примитивное зоо. Заметьте: даже не кухарка возжелала управлять, а собака (кухарка в «Собачьем сердце» тоже имеется, но она, в отличие от пса, относится к стану положительных персонажей – послушно прислуживает Профессору, знает свое место, не лезет в князи).

«Собачье сердце» содержит разнообразные потенции. Дихотомия «примитивного недочеловека» и «сложного сверхчеловека» при соответствующем ракурсе извлекается из произведения без труда. Преображенский, разумеется, воплощает Полюс Сложности. Это всемирно признанный гений, интеллигент до мозга костей, респектабельный представитель «среднего класса», гурман и меломан, ценящий звездное небо над головой и нравственный закон внутри себя. Он «много работает» и поэтому «живет достойно». Его репрессируют (пытаются отобрать жилплощадь) невежественные тунеядцы-коммуняки.

Совершенно иную антропологию являет фигура Шарикова. Произошедший от дворняжки с одной стороны, от «хама и свиньи» Чугункина – с другой, – Шариков воплощает полюс Примитива. Подлый и беспринципный, грязненький и злобненький, иждивенец и приспособленец, он горазд на самые мерзкие поступки (если какие-то не совершает, то только из трусости). Урожденный пролетарий и алкаш, способный лишь воровать, насиловать и угнетать честный бизнес.

Но главное, принципиальное различие данных полюсов – Преображенский мыслит сугубо-сложно, а Шариков — сугубо-примитивно.

Шариков олицетворяет нижний пласт человеческого мышления, граничащий с не-человеческим. Это даже не бессознательное (почтенное, таинственное, полагающееся поэтам), а область безусловных рефлексов – почесаться, вгрызться в вошь, броситься на кошку. Это не-человеческие дебри. Или до-человеческие? Скорее всего, недочеловеческие. Шарик обретает облик хомо сапиенса, но истинным человеком стать не способен. Он унтерменш. Слово «унтерменш» само по себе есть метафора. В образе же экс-собаки метафора реализуется буквально.

Более того, Шариков омерзителен не «почему-то» и даже не вследствие собачьего происхождения, а потому что омерзительным унтерменшем был донор гипофиза Клим Чугункин.

Клим, Клим! — крикнул Профессор, — Клим Чугункин!….. — Вот что-с: две судимости, алкоголизм, «все поделить», шапка и два червонца пропали. — Тут Филипп Филиппович вспомнил юбилейную палку и побагровел. — Хам и свинья…

Собака, в общем, не виновата. Виноват Чугункин, хам, свинья и унтерменш. Недочеловек может породить только недочеловека / горбатого могила исправит / пролетарию никогда не достичь морально-этического уровня интеллигента, – что это как ни наци-биологизм в своем прямом выражении?

Итого: наличествует дихотомия «Интеллигенция против Быдла», «Добро против Зла», «Белое против Черного (или Красного)». В общем, «Всё хорошее против всего плохого» (не находите ли Вы, Филипп Филиппыч, что оная антиномия недостаточно сложна?).

3. Шарик – эстетический эффект?

И именно весь этот оценочный комплекс подспудно активизируется при повторении фразы «Ах, вы хотите, как Шариков – взять и поделить?!!».

Давайте наконец разберемся с этой фразой. Как она работает, каков ее действующий механизм? «Взять всё да и поделить». Сама по себе, взятая по модулю, эта фраза не содержит ничего криминального. «Поделить» — просторечный синоним «распределения». Как будто бы при буржуазном строе не происходит распределения (говоря языком Шарикова, «дележа»). Происходит, и постоянно. Что такое прибыль и заработная плата, как ни результаты работы распределительной машины? Вопрос только в принципах, методах, схемах. Кому-то представляется должным существующий характер распределения общественного богатства, кому-то нет. Кому-то кажется естественным и благим существование частной собственности, кому-то нет. Это спор экономических теорий, а также философских и этических концепций. Произнося же пресловутую фразу Шарика, либералы подразумевают: «Вы не можете оценить сложность системы распределения, и, подобно Шарикову, предлагаете примитивные решения». Однако не думаю, что цитирующие Полиграфыча интеллигенты искушены в экономических науках. Если бы были искушены – или даже просто слегка осведомлены! – не вещали бы голосом Шарикова, а проявили бы осведомленность. Любые аргументы прозвучали бы более убедительно, чем повторение фольклорного трюизма.

Нет, в случае этой фразы работает не рацио, а иррацио. Работает суггестивная убедительность художественного образа. То, что называется «волшебная сила искусства». А именно: в автономной эстетической реальности зафиксирован образ Шарикова как образ грубо-примитивный. Соответственно, и фразы, вложенные автором в уста Шарикова, маркируются как грубо-примитивные. Тут важно, кто говорит. Слова низки и нелепы только потому, что их произносит быдло Шариков. А быдло он потому, что быдло. Вот и всё. Это условная (произвольная) связь, распадающаяся во внеэстетической реальности.

Шариков бросается левым как упрек «в примитивности», — при том, что сложность левой теории, составляющей львиную долю современной гуманитарной сферы, самоочевидна. Фраза про «взять-и-поделить» — не более чем простая риторическая уловка. Но и не менее чем использование синтетических рычагов искусства.

4. Шарикова диалектика

Но почему эффект убедительности создает именно Шариков? А не, скажем, Остап Бендер или Гарри Поттер? В чем коренится политический (поэтический) магнетизм Полиграф Полиграфыча?

Вернемся к тому, что источником чарующего образа является не повесть «Собачье сердце» непосредственно, но ее кино-посредник – экранизация, премьера которой состоялась на гребне перестройки. И именно этот фильм явил в годы советского краха наиболее точный образ смены мировоззренческих парадигм. Возможно, были тогда и другие картинки, но вряд ли столь яркие и запоминаемые. Банальна, почти априорна теза о «необходимости соответствия образа времени» («Великий поэт велик лишь постольку, поскольку является выразителем великого момента в историческом развитии общества» — Плеханов), добавим к ней плехановское же классовое измерение. И получим хлесткую картину «умаления Совдепии во Шарикове», наблюдаемую торжествующим «средним классом» (вернее, его идеалистической потенцией). Образ Шарикова, разумеется, к пролетариату никакого отношения не имеет. Он верно служил носителям новой либеральной утопии, считавшим себя эмбрионом «среднего класса» — а быть таковым, наверное, мечтали тогда почти все (давно склоняюсь к тому, что в позднем совке преобладало сознание… эээ…. «среднего класса»). «Рабочий класс» сделался неактуальным и как бы усох, высшие слои тоже не очень-то лезли в публичную аксиологию, а вот «среднему классу» охотно пелись осанны. Негласная и неосознанная идеологическая стратификация была такова: носители новых либеральных идей с одной стороны и «шариковы» (рудименты дряхлого и пошлого совка) с другой. Иными словами, Шариков был порождением рыночной утопии – разумеется, как образ негативный, образ врага. С Шариковым никто не мог идентифицироваться, этого и не требовалось. Это был образ, посредством которого канализировалась негативная энергия, а не модель для отождествления. Так же, как, например, Мистер Твистер или Три Толстяка являлись негативными образами на службе пролетариата – буржуа отождествиться с ними не могли.

Не исповедовать рыночные ценности и не мучиться усталостью от совка в 80-90-е было трудно или даже невозможно. Вернее, это было исторически необходимо. Но, если в эпоху распада СССР исторически объяснимо было такое художественное обобщение, как «ах, Советский Союз это Шариков», – то сегодня подобная «санкта симплицитас» представляется совсем уж… несложной. Противоречивый советский опыт к «шарикову» никак не сводится («проклятый совок» — тоже часть совка, но та часть, которая не репрезентирует целого). Интеллигенции, носительнице сложности, уж точно такая шариковская простота не пристала.

Воспроизводство простой дихотомии «рыночники версус шариковы» сегодня — что и происходит всякий раз при взывании к духу Полиграфыча, – есть анти-современный флэшбэк, проявление временнОй нечуткости, странное промедление в эпохе путча и телепрограммы «Взгляд».

С другой стороны, апелляция к Шарикову сегодня есть проявление пейоративной интенции вообще. Либеральная идея утратила непогрешимость, вместе с нею размывается и образ Шарикова, в 80-90-е годы на службе у либералов порицавший «коммуняк», а теперь начавший фланировать по иным страто-сферам. Шариков как дискредитирующая сила начинает работать на других. В социальной сети «ВКонтакте» группа сталинистов-гетеросексистов открыла страницу демотиваторов «Полиграф Полиграфыч знает!», где перекодировала нетленный образ.

Сейчас, когда либеральная идея переживает кризис, абсолютно-негативный-полюс не обязательно влечет за собой ассоциацию «проклятый совок». Враги возможны всякие и разные. Поэтому можно Шарика отобрать у либералов и пере-присвоить, что «Полиграф Полиграфыч знает!» и сделала. Все социальные группы, с которыми у сталинистов-гетеросексистов связан отрицательный аттитюд, они «пропускают через Шарикова». Фразы, принадлежащие недругам якобы или реально, вкладываются в уста Шарикова, работающего как машина осмеяния круглые сутки. Получается странный хаос – среди осуждаемых могут быть путинцы, либералы, феминистки, гомосексуалы, религиозные фундаменталисты, монархисты, гламурные дивы, хипстеры, художники современного искусства, вообще, кто угодно. Операция аналогична произнесению ритуальной фразы про «взять-и-поделить», — с той лишь разницей, что либералы пытаются подколоть левых, а сталинисты – либералов, путинистов и всех подряд. Образ Шарикова продолжает воспроизводиться как образ неприятного антипода. «Полиграф Полиграфыч знает!» между тем приобретает популярность и уже сделался колумнистом в украинских СМИ.

В общем, Шариков, в прошлом персонифированное отрицание совка, превратился в полую оболочку отрицания всех и вся. Пока либералы изумляются, почему не все люди вокруг них – тотальные антикоммунисты, пока повторяют про «взять и поделить», уже давно «взят и поделен» сам Шарик.

Либеральная рыночная утопия была последним «большим нарративом» и «тотализирующим дискурсом». И когда она утратила доминирование, ее инструмент Шариков упал и раскололся на множество маленьких кусочков. Теперь Полиграф Полиграфыч у каждого свой.

Не всё так просто, одним словом.

Источник

Смерть робітника, народження людини

Денис Горбач

Фільм Міхаеля Главоггера «Смерть робітника» (Workingman’s Death) багато порівнювали з іншою документалкою: «Шахтою №8» Марііани Каат. І там, і там іноземний режисер зняв про працю шахтарів на донбаських «копанках» (до речі, улюблений об’єкт соціально-критичної публіцистики та мистецтва; конкуренцію нелегальним самозайнятим шахтарям можуть скласти хіба що працівники супермаркетів, але їх інтерв’ювати важче через контроль власника). Обидва фільми демонструвались в один і той же день на останньому фестивалі документального кіна в Києві (хоча обидва вони – не нові), і навіть на україномовній Вікіпедії статті про фільми посилаються одна на одну.

При цьому найчастіше перевагу віддавали «Шахті №8»: фільм Главоггера, за словами рецензентів, помітно поступався історії підлітків із містечка Сніжне, що живуть окремо від матері і працюють на закинутій «копанці». «Шахта №8» – дійсно зразок хорошої кінодокументалістики, соціальної – але не більше. З вибором сюжету автори влучили в десятку, «тему розкрито» дуже добре. Наступного разу вони оберуть іншу тематику, знімуть не менш якісну документалку, але лівих активістів вона вже не так буде цікавити. Тому що претензій на щось більше, ніж реалістичний (навіть соціально-критичний) опис дійсності, у фільмі немає: реалізм, так би мовити, не є соціалістичним.

У «Смерті робітника» є політика.

***

У фінальному кадрі «української» частини фільму шахтарі святкують вихід товариша на пенсію: вони розводять вогнище і спалюють його каску. Розливаючи горілку по склянках, трохи проливають у вогонь – як традиційно частували мерців або духів. «Щоб ніколи більше не надягав її», – бажають робітники колезі. А камера надовго затримується на палаючому символі «шахтарської трудової слави».

Знімаючи в Україні і в Китаї, режисер зловживає прийомом, що в наших широтах набив оскомину: ставить робітників у монументальні пози, копіюючи власне самі монументи в стилі «слава труду». А живих людей регулярно змінює чорно-біла кінохроніка аналогічного змісту. Треба зробити скидку на те, що автор-австрієць ніколи не жив у суспільстві, де подібні теми могли бути офіціозом, і тепер не міг пропустити подібне зіставлення, яке лежить на поверхні. Але не можна погодитися з тими, хто критикував Главоггера за «милування» робітниками в цих кадрах, їх естетизацію й «іконізацію». Скоріше тут вбачається сарказм.

Взагалі, червоною ниткою крізь весь фільм проходить хороший, класово свідомий «антиробочий» настрій: працювати неприємно, погано, від роботи коні дохнуть, і вже точно нічого «славного» в цій прикрій необхідності немає. «Епілог», де показано колишній німецький металургійний завод, перетворений на тематичний парк розваг, також варто трактувати не як тугу автора з приводу деіндустріалізації Західної Європи, а скоріше як натяк на «історичність», минущість епохи, коли людство було вимушене працювати на власника в поті свого чола. Мовляв, коли скасуємо капіталізм і праця буде невідчуженою, ми зробимо з цього пекла повчальні музеї, а краще парки розваг. Сама назва фільму може бути витлумачена саме в такому контексті: смерть робітника, тобто «часткової людини», передує народженню нової комуністичної всебічно розвиненої людини.

***

Оскільки фільм складається з п’яти частин, і лише одна з них про Україну, складно втриматись від зіставлень. Зрозуміло, що це не соціологічне дослідження, автор показав лише те, що вважав за потрібне, не роблячи репрезентативних вибірок – але мистецтво на те й існує, щоб талановитий автор продемонстрував ціле виходячи з часткового. Це далеко не завжди виходить достовірно, але будемо вважати Главоггера за замовчуванням саме талановитим і достовірним. Отже, окрім донбаських шахтарів нам показали індонезійських збирачів сірки, нігерійських різників (несподіваний вибір: Нігерію зазвичай ототожнюють також саме з видобувною промисловістю, або показують міську бідноту), пакистанських докерів-«різників» старих суден і китайських металургів. На цьому тлі доволі контрастно видно, наскільки Україна відрізняється від «третього світу», до якого її часто прагнуть записати.

Справа не стільки в характері й умовах праці, скільки в тому, що і як говорять при цьому самі робітники. Українські шахтарі, як не дивно, виходять найбільш «просунутими» і класово свідомими. Індонезійські розробники сірчаного кар’єру та пакистанські докери – трудові мігранти соромляться своїх занять: вони розповідають, що змушені ігнорувати кпини більш «успішних» співвітчизників, а родичам описують свою роботу в набагато кращих фарбах, ніж є насправді. Китайські металурги, навпаки, сповнені гордощів з приводу власної ролі в «розбудові країни», хоча й сумніваються, що їхні діти захочуть наслідувати їхньому прикладу. Донбаські робітники на цьому тлі сповідують просто-таки веберівську «свободу від оцінок». Вони працюють на шахті-копанці тому, що так склалося життя. Тут немає чим пишатись, але й соромитись нема чого. Навіть нелегальний статус шахти – не привід для каяття: держава та власники не надали їм законних шляхів заробітку, то нехай не нарікають. Стаханівський рух – це «давно і неправда»: вони просто заробляють собі на шмат хліба, не маючи інших альтернатив.

Індонезійці приносять вулканові щорічну жертву у вигляді цапової голови, щоб ніхто не загинув. Нігерійці перед тим, як забити тварину, «промовляють ім’я Господа», а також моляться, щоб Бог послав розуму керівництву країни і те не закрило би кордони, через які експортується м’ясо – малоефективний спосіб лобіювання. Пакистанці також регулярно ввіряють себе трансцендентним силам, а в китайців на місці божества – капіталістична вітчизна, за яку вони вболівають. В українців усе обмежується традиційними малозначущими шахтарськими забобонами на кшталт сказати «Здравствуй, шахта» на вході в забій. Єдине згадування релігійної тематики – монолог шахтарки: «Вона мені каже: ти ходиш у шахту, грішиш; сиди вдома і молись, Бог тобі допоможе. Ага, з неба хлібина мені впаде». Патріотичні розмисли також геть відсутні: ані в китайському індустріалістському ключі (який так полюбляє частина вітчизняної інтелігенції), ані в нігерійському стилі «що-ж-ми-за-народ-такий» (який взагалі є невід’ємним атрибутом кожного східноєвропейського інтелігента). Є лише переживання за соціально-економічний інтерес – свій власний та інших трудящих: наприклад, тих, чиї діти вимушені сидіти в неопалюваній школі у верхньому одязі.

Зрештою, навіть по техніці безпеки українські шахтарі дадуть фору індонезійським і пакистанським товаришам по класу – всупереч постійним скаргам українських капіталістів на недбальство робітників. Український робітничий клас, змальований у фільмі – більш гендерно паритетний, освічений і класово свідомий. Можливо, смерть робітника ближча, ніж нам здається в період реакції?

Див. також:

За що гине Брайан

ДЕПРЕССИВНЫЙ ГЕРОЙ КОНСЕРВАТИВНОГО ДЕКАДАНСА

Про героїв та людей. Примітки до роману Василя Шкляра «Залишенець. Чорний ворон»

За що гине Брайан

Сергій Кутній

На перший погляд монтіпайтонівський Брайан може здатися невинною жертвою. Сцена за сценою, фільм розгортається як історія простого симпатичного хлопця, який, здається, єдиний зберігає здоровий глузд, коли збожеволів весь його народ.

І це була би історія про тріумф простого здорового глузду над божевіллям політики та релігії, якби не остання сцена. Брайан гине на хресті сам, залишений усіма. Здоровий глузд зазнає поразки. Якщо продовжувати вважати його жертвою та єдиним позитивним героєм стрічки, то висновком може бути лише тотальний песимізм.

Проте чи є Брайан таким уже позитивним героєм? Весь фільм ми дивимось на карикатурну давню Юдею (за якою, насправді, проглядається сучасний лівий рух) його очима. Та тотальність фінальної поразки змушує піддати цю перспективу критиці. Якщо ж ми не будемо ідентифікуватися з Брайаном, а поглянемо на нього критично-відсторонено, то можна помітити, що в нього є одна фатальна вада – самозакохана обмеженість, яка також має іншу назву – філістерство.

Брайан приходить у революційний рух, керуючись не переконаннями (адже, з його точки зору, переконання цих блазнів  – це не варта уваги маячня), а здоровим сексуальним інтересом. До самого кінця він намагається використовувати політику з суто особистою метою. У цьому він є гідним сином своєї матері. На відміну від неї, він викликає симпатію тому, що в нього менше цинізму, він хоче просто особистого, міщанського щастя й тому відмовляється бути месією.

Проблема в тому, що намагаючись використати політику, він раз у раз опиняється в ситуаціях, де він є лише безсилою іграшкою потужних суспільних сил. Його філістерські уявлення про політику послідовно зазнають краху.

Він може сміятися з римсько-юдейського конфлікту, проте як виявляється, римляни справді є жорстокими гнобителями, які щоденно розпинають на хрестах десятки людей. Тож переконання Народного фронту Юдеї все ж мають під собою певне підгрунтя.

Він може думати, що натовпом фанатичних послідовників можна керувати як завгодно, досить лише слово сказати, але ж виявляється, що натовп чекає від нього виконання наперед розписаного сценарію “месія” й слухатиме лише те, що готовий слухати.

Розбіжності між політичними групами для нього можуть бути лише сміховинними чварами, проте наприкінці виявляється, що вважаючи їх не вартими уваги, він несвідомо обрав явно не тих. У сцені масового самогубства під хрестами майже немає комічного. Це, звичайно, помилка, але помилка ця скоріше трагічна. Римляни справді бояться Юдейського народного фронту. А якщо Брайана використовують блазні та боягузи, то це лише наслідок його власної зверхності щодо них.

Наприкінці Брайан разом із іншими смертниками тішить себе надіями на порятунок. Та уявлення, що розп’яття – це несерйозно, тут є очевидно лише ілюзорним захистом від думки про неминучу загибель. І саме це змушує підозрювати, що Брайанове зневажливе ставлення до політики як до цирку від самого початку було породжене подібними ілюзіями.

Доля Брайана – це крах спроби бути в політиці простим міщанином із міщанськими здоровим глуздом, практичною кмітливістю та домашньою мораллю. Та які є цьому альтернативи? Насамперед, Брайан міг би стати месією. Та будучи занадто розумним, аби вірити як і його паства, він би тоді уподібнився лідерові Народного фронту Юдеї. Вождь – той самий Брайан, який краще слухав маму. Міщанин у політиці може вижити (й непогано влаштуватись), позбувшись домашньої моралі та людських почуттів. Так виростають цинічні політикани, що їх добропорядний філістер зазвичай лає, проте не бачить, що цинізм та безпринципність є наслідком спроб будувати політику на міщанському принципі “за все хороше проти всього поганого” та “об’єднати всіх притомних людей” (на такі спроби натякає сказана на початку фраза “я гадаю, Народний фронт має представляти всі думки, які є в нашому суспільстві”).

Чи є інший шлях? Із самого початку Брайан, відкинувши свою псевдокритичну зверхність, міг би зацікавитись питаннями доктрини та спробувати дізнатися більше про “розкольників” з Юдейського народного фронту. І хто знає – можливо, поєднання характерного для них серйозного ставлення до своїх переконань із Брайановою критичністю та кмітливістю могли би стати справжньою  альтернативою міщанській політиці блазнів та шахраїв.

Див. також:

ДЕПРЕССИВНЫЙ ГЕРОЙ КОНСЕРВАТИВНОГО ДЕКАДАНСА

За що гине Брайан

Сергій Кутній

На перший погляд монтіпайтонівський Брайан може здатися невинною жертвою. Сцена за сценою, фільм розгортається як історія простого симпатичного хлопця, який, здається, єдиний зберігає здоровий глузд, коли збожеволів весь його народ.

І це була би історія про тріумф простого здорового глузду над божевіллям політики та релігії, якби не остання сцена. Брайан гине на хресті сам, залишений усіма. Здоровий глузд зазнає поразки. Якщо продовжувати вважати його жертвою та єдиним позитивним героєм стрічки, то висновком може бути лише тотальний песимізм.

Проте чи є Брайан таким уже позитивним героєм? Весь фільм ми дивимось на карикатурну давню Юдею (за якою, насправді, проглядається сучасний лівий рух) його очима. Та тотальність фінальної поразки змушує піддати цю перспективу критиці. Якщо ж ми не будемо ідентифікуватися з Брайаном, а поглянемо на нього критично-відсторонено, то можна помітити, що в нього є одна фатальна вада – самозакохана обмеженість, яка також має іншу назву – філістерство.

Брайан приходить у революційний рух, керуючись не переконаннями (адже, з його точки зору, переконання цих блазнів  – це не варта уваги маячня), а здоровим сексуальним інтересом. До самого кінця він намагається використовувати політику з суто особистою метою. У цьому він є гідним сином своєї матері. На відміну від неї, він викликає симпатію тому, що в нього менше цинізму, він хоче просто особистого, міщанського щастя й тому відмовляється бути месією.

Проблема в тому, що намагаючись використати політику, він раз у раз опиняється в ситуаціях, де він є лише безсилою іграшкою потужних суспільних сил. Його філістерські уявлення про політику послідовно зазнають краху.

Він може сміятися з римсько-юдейського конфлікту, проте як виявляється, римляни справді є жорстокими гнобителями, які щоденно розпинають на хрестах десятки людей. Тож переконання Народного фронту Юдеї все ж мають під собою певне підгрунтя.

Він може думати, що натовпом фанатичних послідовників можна керувати як завгодно, досить лише слово сказати, але ж виявляється, що натовп чекає від нього виконання наперед розписаного сценарію “месія” й слухатиме лише те, що готовий слухати.

Розбіжності між політичними групами для нього можуть бути лише сміховинними чварами, проте наприкінці виявляється, що вважаючи їх не вартими уваги, він несвідомо обрав явно не тих. У сцені масового самогубства під хрестами майже немає комічного. Це, звичайно, помилка, але помилка ця скоріше трагічна. Римляни справді бояться Юдейського народного фронту. А якщо Брайана використовують блазні та боягузи, то це лише наслідок його власної зверхності щодо них.

Наприкінці Брайан разом із іншими смертниками тішить себе надіями на порятунок. Та уявлення, що розп’яття – це несерйозно, тут є очевидно лише ілюзорним захистом від думки про неминучу загибель. І саме це змушує підозрювати, що Брайанове зневажливе ставлення до політики як до цирку від самого початку було породжене подібними ілюзіями.

Доля Брайана – це крах спроби бути в політиці простим міщанином із міщанськими здоровим глуздом, практичною кмітливістю та домашньою мораллю. Та які є цьому альтернативи? Насамперед, Брайан міг би стати месією. Та будучи занадто розумним, аби вірити як і його паства, він би тоді уподібнився лідерові Народного фронту Юдеї. Вождь – той самий Брайан, який краще слухав маму. Міщанин у політиці може вижити (й непогано влаштуватись), позбувшись домашньої моралі та людських почуттів. Так виростають цинічні політикани, що їх добропорядний філістер зазвичай лає, проте не бачить, що цинізм та безпринципність є наслідком спроб будувати політику на міщанському принципі “за все хороше проти всього поганого” та “об’єднати всіх притомних людей” (на такі спроби натякає сказана на початку фраза “я гадаю, Народний фронт має представляти всі думки, які є в нашому суспільстві”).

Чи є інший шлях? Із самого початку Брайан, відкинувши свою псевдокритичну зверхність, міг би зацікавитись питаннями доктрини та спробувати дізнатися більше про “розкольників” з Юдейського народного фронту. І хто знає – можливо, поєднання характерного для них серйозного ставлення до своїх переконань із Брайановою критичністю та кмітливістю могли би стати справжньою  альтернативою міщанській політиці блазнів та шахраїв.

Див. також:

ДЕПРЕССИВНЫЙ ГЕРОЙ КОНСЕРВАТИВНОГО ДЕКАДАНСА

Товариська критика маніфесту мистецької спільноти ІСТМ

Лада Наконечная "Наиболее выгодная позиция наилучших возможностей" 2011, artukraine.com.ua

Лада Наконечная “Наиболее выгодная позиция наилучших возможностей” 2011, artukraine.com.ua

В.З.

 

“Время защищать свою культуру –

Стой за нее или уходи!

Лучше лежать, чем стоять на коленях,

Время отвечать за культуру с ноги!”

 

 Текст панк-гурту “Проверочная Линейка”

 

Не початку цього тижня ми дізналися, що «Ініціатива самозахисту трудящих мистецтва» не збирається  найближчі  півроку проводити акції. Це не означатиме повної бездіяльності.  ІСТМ зосередиться на дослідницькій та аналітичній роботі. Такий настрій, попри скептичні зауваження та кпини на адресу представників сучасного мистецтва, можна тільки вітати. Активізм має бути обґрунтований фундаментальним аналізом суспільства. Не завадить також і певний самоаналіз. Із цим традиційно проблема.

 

Аналізувати самому себе складно, а критика (аналіз зі сторони)  сприймається надзвичайно болісно. Можливо це пов’язано із певною культурою  «єдності», що сприймаю будь-яку незгоду в якості персонального виклику, підриву авторитету, проявом негідної  поведінки.  Критика шкодить груповій злагоді і викликає вибух емоцій. Адже будь-яка дискусія є загрозою існуючій політичній владі. Колективу, що намагається нівелювати індивідуальні відмінності.  Непохитному статусу лідерів/лідерок. Тож мовця-ноконформіста записують до лав заколотників, що намагаються поставити під сумнів  ту неформальну «владу-як-вплив», що є у даному середовищі.  (Про «волю до влади» і вплив можна почитати у Сола Ньюмена в  «Анархізм та політика ressentiment’у»). Втім, діючи у сфері “політичного”  варто бути готовим до дискусії.

 

Обстоюючи лібертарні цінності та класовий підхід ми маємо розглядати дії «сусідів анархістів» (термін Рудольфа Рокера ) уважно, без ворожості, але обстоювати послідовну ліву та лібертарну позицію. Не поступатися принципами, але і уникати “зубодробильної” критики, яка в умовах вітчизняної авторитарної політичної культури сприймається, як надто особистісна, а іронічне зауваження примушує конформіста кричати про «срач».

 

Перейдемо до аналізу програмового документу  ІСТМ. Маніфесту.

 

«В умовах абсолютного ігнорування державою актуальних культури і мистецтва єдиною можливою стратегією побудови мінімальних умов для існування мистецтва є створення мистецьких спільнот, що базуються на взаємодопомозі та дискусії.»

 

Ми дізнаємося із першого абзацу, що груп, насамперед, цікавить досить вузька сфера не тільки культури, але й  мистецтва. Мистецтво новаторське, яке шукає нові засоби виразності. Це не «профспілка», а «мистецька спільнота». Не така, як Спілка художників, але щось близьке. Це «станова» організація. Її метою є «побудова мінімальних умов для існування мистецтва». Із подальшого тексту ми дізнаємося, що це все ж таки  не тільки мистецька організація, але і економічна спілка.

 

«У державі, що проголошує демократію пріоритетним способом відносин, ми, як трудящі мистецтва, маємо впливати на формування нових принципів культурної політики та на їхнє втілення на практиці.»

 

В цьому абзаці ми бачимо апеляцію до конституційного ладу України. Напевно, якби православні або ісламські цінності були б прописані в основному Законі та підтверджені у демократичний спосіб, то ми стикнулися із певним парадоксом. Адже актуальне мистецтво часто вступає із конфлікт із волею більшості і «принципами демократії». Це доля будь-яких новаторів.  Хочеться процитувати Емму Гольдман, яка виразно висловила в своїй роботі «Більшість проти меншості» лібертарну оцінку демократії:  «…большинство не может рассуждать, у него нет разума. Не имея совершенно ни оригинальности, ни нравственного мужества, большинство всегда вручало свою судьбу в руки других. Неспособное нести ответственность, оно всегда следовало за своими лидерами, хотя бы они вели его к гибели. Доктор Штокман был прав, говоря: “самый опасный враг истины и справедливости среди нас есть сплоченное большинство, проклятое сплоченное большинство”. Без амбиции и инициативы сплоченная масса ничто так не ненавидит, как всякое новшество; она всегда противилась, осуждала и преследовала новатора, пионера новой истины.»

 

Припустимо, що автори тексту мали на увазі під «демократією» свободи індивіда, які часто суперечать самій демократії. Власне ця інституалізована (лібералізмі) чи реалізована явочним порядком (анархізм, революційний марксизм) свобода є тим, що захищає нас від тиранії більшості. Яка є не більше ніж однієї із форм влади політичної та економічної еліти, що спирається на встановлену шляхом маніпуляції «волю» більшості.  Державне насильство, закон,  ідеологія, авторитет, організована релігія використовуються при демократії тонше і ефективніше.  Можливо передбачається, що члени ІСТМ будуть писати закони та братимуть участь в виборах?

 

Втім критика демократії характерна не тільки для «небезпечних анархістів». Ліворадикальна німецька «Марксистська Группа», що доклала руку до формування сучасного позапартійного лівого руху в Німеччині теж ємко сформулювала своє ставлення до демократичного фетишизму:  « Если сущность демократического принципа – ничто иное, как наделение властью, то роль голосующих этим и определяется. То есть в голосовании они востребованы – и во всех решениях они участвуют – только тогда, и постольку поскольку они готовы подчинить свои интересы решению большинства. С учетом хотя бы одного-единственного интереса голосующих это не имеет ничего общего. Ведь необходимым условием голосования является готовность голосующих к ограничению своих интересов, а само голосование – это отречение от них.»

 

Певно із часом засновники ІСТМ пояснять, що саме вони називають «пріоритетним способом відносин».

 

«ІСТМ створюється за ініціативою тих, хто працює на території критичного та експериментального мистецтва. Саме критичне та дослідницьке мислення є передумовою звільнення, засобом запобігання маніпуляціям та рушієм розвитку свідомості заради створення більш осмислених суспільних взаємовідносин.»

 

У цьому абзаці міститься два цікавих твердження. Насамперед, пропонується розглядати «критична та експериментальне» мистецтво, як передумову звільнення. Попри те що значна частина такого мистецтва дійсно може бути вписана в «емансипативний дискурс», але не все мистецтво є таким. Певні форми новаторського мистецтва прислужилися фашистським та сталінським режимам. Соціальна критика передбачає можливість критики капіталізму і з цілком консервативних позицій.

 

«Осмисленість» є доволі дивною філософською категорією. Насправді, чи є якесь суспільство «осмисленим» може тільки людина озброєна певною політичною філософією. Власне, носій «сектантського» (у значенні приналежності до певної школи) світогляду.  Наприклад, для  лібералів, анархістів, фашистів, більшовиків-ленінців чи «політичних православних»  осмисленими будуть різні речі.  Автору не складно зрозуміти чого хоче, наприклад, Микита Кадан. Він не раз публічно висловлювалися на тему своїх поглядів. Це досить близько до лівої європейської соціал-демократії.  Не дуже радикальна лівизна. Попри критику державної політики у сфері сучасного мистецтва, сам він не один раз казав, що саме приватні інституції часто є прийнятнішими для критичного мистецтва, ніж державні. Тож, певно, ми не можемо вважати, що цей документ відображає тільки його бачення проблем.

 

«Основною метою Ініціативи є захист мисткині/митця та їхньої трудової практики у відносинах із інституціями та структурами, що замовляють, організовують і презентують їхню роботу.

 

Ми заявляємо про необхідність прозорості у системі взаємин художниця і художник\ інституція\ публічна сфера і потребу у виробленні конвенцій  трудових відносин в українському сучасному мистецтві.»

 

Одразу після публікації цього документу ми із статті Лади Наконечної  дізналися, що наразі метою є захист права на розпорядження твором мистецтва з боку автору.

 

В цьому немає нічого поганого, але тут ми стикаємося із тим, що із всієї сфери суспільно-політичних конфліктів обирається майновий конфлікт, який розглядається не стільки у категоріях правових відносин, а у полі комунікації.  Текст викладає ставлення авторки до неписаних норм,  які  діють у  стосунках між художником і галереями, але не піднімає питання  колективної дії чи хоча б певної реформи у стосунках між мисткинями/митцями та інституціями. Нажаль, далі моралістичної критики текст не йде.

 

«Ми ставимо собі за мету реалізувати право художниці/ка на якість репрезентації художнього процесу. Наголошуємо на необхідності соціального забезпечення державою митців та зрозумілої системи оподаткування їхніх доходів.»

 

Податки та соціальне страхування є важливим питання для самозайнятих підприємців, якими часто і є художники в Україні. Але не все зрозуміло. Наприклад, апелюючи до вузького ремісничого «стану» члени ІСТМ чомусь апелюють тільки до середовища «актуальних художників/художниць». Звісно, сфера комерції має бути упорядкована, але чи не є у даному випадку необґрунтованим виключення «не новаторів», що живуть з того ж таки ринку?

 

«Ще одним завданням Ініціативи є переосмислення фігури художниці/ка як виробниці/ка та учасниці/ка культурного життя, а також проблематизація сприйняття мистецтва суто як сфери дозвілля, а не як суспільної/політичної у широкому сенсі діяльності.

ІСТМ розпочинає свою діяльність з дослідження контексту, у якому існують суб’єкти мистецької діяльності. Результатом публікацій, що освітлюватимуть конкретні епізоди художнього процесу, а також опитувань художників, інституцій та галерей, мусить стати усвідомлення та формулювання засад їхньої діяльності.

На цій основі ІСТМ розроблюватиме тактики для відстоювання прав учасниць та учасників мистецького процесу.

Ми готові солідаризуватися із іншими робітничими об’єднаннями з метою захисту трудових прав найманих та прекарних робітників.»

 

Гільдійна організація є досить старим способом об’єднання кваліфікованих фахівців. Основним закидом (ще з кінця 19 століття) до подібних організацій є закономірне для «станових спілок» ігнорування інтересів інших працівників галузі. Насправді, у галузі культури працюють не тільки художники.  А сама культура не зводиться до одного мистецького процесу.  Що не є одкровенням, так видається автору, для підписантів цього документу.

 

Нажаль, ми вже сьогодні бачимо не  тільки відсутність виразного потягу до самоорганізації у галузі культури, але і брак тієї самої солідарності. Про це можна було б написати окремо, але не варто на цьому зупинятися. Членам ІСТМ і так все має бути зрозуміло.

 

Ну, і «політекономічно», так званий «прекаріат», є частиною «найманих працівників». Подібні “термінологічні” неточності виглядають дивно. Адже у списку засновників є люди, що позиціонують себе у якості активістів лівого і профспілкового руху.

 

Автор сподівається, що аналіз перших кроків ІСТМ буде сприйматися зважено і не викличе надмірно емоційних відповідей.

ДЕПРЕССИВНЫЙ ГЕРОЙ КОНСЕРВАТИВНОГО ДЕКАДАНСА

Д.М.

Бэтмен, каким его изображают классические серии комиксов, фильмы Бартона и Нолана – скорее неотъемлемая часть депрессивной и упадочной вселенной, нежели пример сверхчеловеческого идеала. Если бы Брюс Уэйн не стал Бэтменом в Готэме, этой концентрации всей мировой испорченности и разложения, маску мстителя непременно бы одел кто-то другой. Брюс Уэйн стоит на грани героя и антигероя – такого же депрессивного, увечного и фатального, как и окружающий его мир. Он фанатично предан порядку, который в консервативном представлении и есть всеобщее мерило справедливости. Если ее стражи не прокуратура, полиция, политики и филантропы, то благородные разбойники и праведники в погонах, восстанавливающие мнимое равновесие и порядок.

В этом мире уголовники – не опустившиеся до обмана и насилия жертвы социума, а бессовестные подонки, которые навечно испорчены жестокостью и обречены доживать свой век в тюрьмах. Наркотики – не средство ухода от жизни в серых тонах, а чистый разврат, несущий упадок, разложение и смерть. Социум – не борьба классов или общественный договор, а сброд слабых и напуганных животных, неспособных справиться с несправедливостью и тиранией без помощи полиции и героев. Вообще вся жизнь вселенной-Готэма – ожившая идеология консерватизма, стоящая на грани самоотрицания. Но за этим отрицанием ничего нет – идеология конечна. После нее – ничто, а перед ней – только дикость и варварство. Если не капитализм, полицейский контроль и самоотверженность героя, общество непременно дичает и захлебывается в крови. Поэтому центральный конфликт этой вселенной в том, что безальтернативный порядок плох и порочен. “Закон – лестница для криминала”, “ночью детектив превращается в мафиози”, “мафия наводнила улицы наркотиками”… Готэм это жестокая антиутопия, для которой нет лекарства. Старое представление о порядке в нем не работает, а нового попросту не может быть.

Брюс Уэйн – человек с больной душой, для него богатство и власть – бремя и ответственность, которому он фанатично предан. Со своей травмой и обостренным чувством консервативной справедливости он не согласен с уготованными ролями олигарха или плэйбоя. Одевая маску Бэтмена он не подталкивает людей к освобождению и не навязывает им власть, а пытается вернуть состояние той золотой эпохи, в которой справедливость имела смысл. Для него власть организованной преступности – анархия, а власть коррумпированной и жестокой по своей сути полиции – порядок.

Трилогия Нолана не только наглядно демонстрирует это, но и потешается над своей собственной идеологией.

“Анархист” Джокер лишь демонстрирует общественные противоречия, катализирует конфликт и наслаждается видом этого вскрывшегося гнойника, однако терпит поражение – все же в предельно опасных и неконтроллируемых ситуациях люди остаются людьми и отвергают войну всех против всех. “Революционер” Бэйн “возвращает” Готэм народу – обрезает все пути сообщения, освобождает “угнетенных” – пациентов психиатрической клиники и тюрьмы, запускает на улицы свою вооруженную банду и прячет бомбу, способную уничтожить все живое при малейшем сопротивлении. Все ради того, чтобы наказать Готэм, превратившийся в Содом, а перед смертью показать людям их “истинное лицо”, давая то, чего они так хотят. И здесь идеология смеется сама с себя: даже подвластная шайке “анархия” не заставляет разрозненных и слабых граждан становиться людоедами.

Но дальше неприятия террора дело не заходит – за границами идеологии вселенной Бэтмена жизни не бывает. В ее рамках невозможно представить, что угнетенные способны к взаимопомощи, организации и сопротивлению, причем не благодаря злодеям-террористам, и не для того, чтобы вернуть старый консервативный порядок.

Бэтмен мечтает о Готэме, полном семейных традиций, любви и уважения к старшим, дисциплинированной работы и государственной службы, благотворительности и светлых идеалов корпоративизма. Таким Готэм был либо мог быть. Но возвращение порядка оказывается только меньшим злом – он насквозь прогнил и воспроизводит несправедливость вновь и вновь, радуя консервативного героя временным затишьем. Эта насмешка над справедливостью никому не нужна, и депрессивный Брюс Уэйн это понимает. Не важно, чем оправдывается идеология – испорченной природой человека или несовершенством власти. Важно то, что она отчетливо видит проект порядка гиблым и провалившимся делом.

Ни Бэтмен, ни его друзья не выбирают активную сторону для свершения перемен. Они просто выходят из машины порядка, которая пачкает руки кровью, и занимают сдержанную позицию служителей покосившейся и нежизнеспособной идеологии. Это герои-праведники, разуверившиеся в прошлом и не видящие будущего.

Блог автора